Так былоЛюди АрктикиВ бытность Полярной авиации Арктика для нас, работавших в ней, начиналась обычно в самой Москве, у трапа самолета. Небольшие, двухмоторные, очень неприхотливые Ли-2 связывали круглый год полярные станции, неспешно двигаясь от одной к другой, доставляя людей и грузы. Случайному человеку в этих местах делать нечего. Туда держали путь по делам служебным. Почти у каждого, кто там жил и трудился, был изрядный стаж зимовок и усвоенный на них неписанный уклад взаимоотношений. Называли себя эти люди полярниками и свято берегли свою "полярную этику". Лето тысяча девятьсот пятьдесят второго года. Ранним утром у назначенного в полет Ли-2 с нарисованным на носу белым медведем собираемся мы, отлетающие. Мы - это экипаж самолета, несколько человек возвращающихся отпускников, я, полярный художник, и маленькая девочка с родителями. Тогда еще не красили самолеты полярной авиации в красный цвет, и белый медведь в круге - творение мастера на все руки пилота Алексея Аркадьевича Каша - служил ее эмблемой. Закончив общими силами погрузку, покурив в сторонке, посмотрев последний раз на зелень московской окраины и сверкающий за ней шпиль Речного вокзала, заходим гуськом в машину. Замыкающий втаскивает дюралевую лесенку трап, складывает ее, закрывает дверь - и через минуту другую, подминая траву, идем на взлет. Уши еще не привыкли к шуму моторов, а уже начинаются разговоры. Они должны увести нас от оставленных дел и забот заглушить горечь разлуки с близкими и друзьями. Пройдет четверть века, и эти наши "штучные" полеты станут историей. Понятие отдаленности изменят скоростные воздушные лайнеры, и в обиход войдут слова "турист" и "пассажир". У нас же, пока, они употребляются редко и, еще не обкатанные, звучат часто пренебрежительно. "Ты что? Пассажир, что ли? Давай! Давай нажми!" - выдохнет кто-либо, весь багровый от борьбы с неприподъемным ящиком. Иногда еще называют так новичков, впервые едущих в Заполярье. Держатся они обычно отчужденно, не вписываясь в непривычную им жизнь. Сейчас справа от меня неуверенно примостилась такая группка. Средних лет мужчина с женой и девочкой лет трех в незнакомой обстановке чувствуют себя неуютно. Самолет хоть и рейсовый, но кресел в нем нет. Это так называемый грузовой вариант. У него вдоль бортов идут холодные и узкие откидные дюралевые скамьи, и от того, что в них для каждого человека выдавлены прямоугольные ямки, похожие на ванночки для проявления фотографий, удобства не прибавляется. Приходится доставать что-либо из теплых вещей, подстилать под себя и отгораживать спину от промерзающего борта. Путь предстоит длинный, многодневный, и все привычно устраиваются, с возможным удобством, надолго. Пытаясь расшевелить своих соседей справа, советую устроить девочке "гнездо" на груде мешков, ящиков и личных вещей, занимающих все чрево самолета. Мой спутник оказывается бухгалтером, завербовавшимся туда же, куда лечу и я. Он рассчитывает без особого труда хорошо подзаработать. Ошибка многих! Зря большие деньги нигде не платят, а тем более в Арктике. Но я не разубеждаю: биография каждого - дело его собственных рук. Останется ли он человеком случайным или станет полярником - время покажет. Пилоты включили печку-подогрев, и из ее сетки в переборке тянет струя сухого, горячего воздуха. Самолет слегка потряхивают течения воздуха от нагретой солнцем земли, мысли забегают вперед, и дом постепенно начинает представляться видимым издалека, с палубы ледокола, куда лежит мой путь. Приходят на ум прежние экспедиции, бесконечные версты и рожденные ими картины. Так будет, конечно, и в этот раз. Все пережитое в дороге и предстоящем плавании спрессуется воедино. Чем больше элементов войдет в этот сплав, тем более емкой и зрелой будет задуманная картина о людях Арктики. Она не серийный товар, сделанный на станке, не галстук и не мотоцикл. Ее надо пережить во всей сложности чувств и мыслей, рожденных жизнью. Только тогда найдет она путь к сердцу зрителя, западет ему в душу. Эх, мысли, мысли! Как хорошо и просто думать и как трудно, взяв кисть, написать работу. Первая ночевка ждет нас у жителей Кег-Острова. Поздно. В легком сумраке белой ночи мерцают, далеко за Двиной, огни Архангельска, последнего большого города на нашем пути. На другой день при ясной погоде, без происшествий, быстро долетаем до Амдермы. Сели самолет заправить и самим поесть. Солнечно, тепло, хорошо. Вышли, размялись, полюбовались на синеву Карского моря и рыжие волны берегового наката и заспешили в столовую. Закат на Карском море. (Япония.) Только расселись, кончив греметь в сенях рукомойником, как вошел второй пилот и объявил: - По погодным условиям захода в штаб морских операций не будет. Всем туда летящим надо снять свои вещи и остаться здесь. - Веселое дело! - говорю. - Мне как раз надо в штаб. А тут, я знаю, можно при любой погоде всласть насидеться. Борта идут перегруженные, когда кто возьмет - дело темное. Жди, пожалуй! - Ну, а если мимо, в Хатангу, завезем? Вам веселее будет? - Тоже, конечно, лихо! Скажите, а служебную почту в штаб вы здесь оставляете или с собой берете? - Берем пока. Но почта не люди. - Тогда я лечу с вами. - Дело ваше, рискуйте. Глядя на меня, бухгалтер с семьей тоже решает продолжать полет. Взлетев, вскоре входим в туман. Иллюминаторы застилает серая мгла. В самолете темнеет, и через некоторое время идем на посадку. С хрустом пробежав по прибрежной гальке, останавливаемся, далеко не долетев до цели. "Все!- выходя из пилотской кабины, говорит экипаж. - Приехали!" Наши вещи, почта выгружаются, и машина прямо с места идет на взлет, исчезая в сырой мути. Мы остаемся одни возле домика и недостроенной избушки. Сквозь дождевую пыль, сыплющуюся с низкого, мокрого неба, виднеются выжатые половодьем на берег глыбы льда и за ними, на конце косы, силуэты двух зачехленных самолетов. Ни души. Пусто, холодно и промозгло. В полной тишине слышен только звон осыпающихся со льдин граненых и длинных, как свечи, кристаллов льда. Вещи и почту заносим в домик. В нем сухо, пахнет жилым и относительно тепло. Как могу, помогаю устроиться своим спутникам. Настроение у них неважное. Пошутив, что белые медведи нас не съедят, выхожу на улицу. Пусть в тепле посидят, успокоятся и дочку покормят. Дергаться бесполезно. Не зима и не в голой мы тундре. Вон поблескивают наполненные водой свежие следы людей. Видимо, они еще сегодня ушли на речку с мудреным названием, в переводе означающим "Река, где поп утопился". В такую сырость ушедшие должны скоро вернуться, а, судя по следам, их много туда пошло. Вероятно, это ледовая разведка. Погода для осмотра льдов дрянь, и, наверное, экипаж сагитировал хозяина "аэропорта" сходить рыбки промыслить. Дошел по косе до самолетов и вижу, что не ошибся. Вот этот сел недавно. Чехлы на моторах еще местами сухие. Забрался под крыло от мороси и замечтался. Кажется, оглянись - и увидишь рядом своих товарищей по прошлой экспедиции... Неожиданно в тумане показывается группа непризрачных, настоящих людей. Среди них человек, выше всех на голову, окликает: - Художник! О чем на дожде мечтаем? Как сюда попали? - Константин Константинович! Здравствуйте! Я в штаб с рейсового. Погоды ему не дали. А вы как тут? - А я с Мишей на ледовой разведке, лечу к себе на "Ермак". Вы ведь Михаила Яковлевича знаете? Вон он нас догоняет. - Здравствуйте, Михаил Яковлевич! У меня тут подопечная семья с дитем. Летят по вербовке. Захватите по пути. Они в домике, и там же еще почта с рейсового оставлена. Для вас-то, ледовой, это не погода! - Не погода! Не погода! Мужикам рыбки хотелось подбросить. Нанесло вас тут с пассажирами. Что теперь делать? С дитем, говоришь? Ну, пойдем, запросим погоду. Как у них там? Может, примут, - ворчит Михаил Яковлевич, справедливейший человек. Чего только не пережил он за свою летную жизнь, но всегда уравновешен. Вывести его из себя может только неправда. Согрешившего он беспощадно выбрасывает из числа своих друзей, как какую-нибудь сломанную и ненужную деталь. Говорят, что хорошим людям природа сочувствует, и экипаж получает добро. Пока расчехляют и прогревают моторы, у нас тоже приподнимается туман. Посветлело, и мы взлетаем. Идем по прямой - галсами, низко, порой переходя на бреющий полет, все время осматривая снежно-белое замерзшее море. Гидролог за своим столиком у блистера ставит на карте условные знаки. По ним в штабе прочтут ледовую обстановку. Ее сейчас там уже ждут для открытия навигации. Константин Константинович тоже весь внимание. Прильнув к иллюминатору, он только изредка бросает короткие реплики. В самолете от дополнительных баков с горючим чуть пахнет бензином. Равномерный гул моторов убаюкал девочку, и она безмятежно спит на разложенном спальном мешке. Дремлют успокоившись и ее родители. Однообразно тянется время. Наконец показываются суда, домики поселка, и наша недавняя вынужденная посадка, сжавшись в маленький дорожный эпизод, врезается в память, как первая страница рабочего дневника моей командировки. Садимся, нас ждет грузовая машина, а семью бухгалтера - вездеход. Расстаемся. В штабе новый начальник. Я вижу его в первый раз. Окончив служебный разговор, Константин Константинович представляет меня. После наступившей паузы слышу: - Что? Художник? Хватит с нас прошлогоднего писаки! Люди работать будут, а он пассажиром поболтается, поболтается да и сочинит клюкву развесистую... Рост большой. Голос безапелляционный. Посадка за столом твердая. Бессильны тут московские удостоверения, бумажки разные... - Напрасно вы так, - вступает Константин Константинович, - Это полярник. Он плавал у меня. - С этого бы и начали. А то мало ли чепухи наносной бывает. - И, обращаясь ко мне: - Что, если вам поработать на флагмане у Воронина, походить с ним? А не сладится у вас там, перейдете на другой ледокол... Владимиру Ивановичу Воронину меня представит Константин Константинович. Снабженный для порядка официальным направлением, выхожу из штаба и мы отправляемся сперва на "Ермак", стоящий, как и все суда, на рейде. На нем "приведем себя в вид", а потом уже пойдем представляться "по всей форме". Авторитет и популярность Воронина были так велики, что в просторечии о его судне говорили так: - Когда Воронин за караваном будет? - спрашивали капитаны транспортов, заходя в штаб. - Видел Воронина Карскими Воротами идет. Тяжело ему. Лед там как в воронку набило!- говорил пилот, садясь за стол летной столовой. - Зоя! Не слыхала, когда Воронин за углем придет? А то еще когда на Челюскин завоз будет. А я бы с Куроптевой, с прачкой, лучку бы своему туда послала... Выйдя из штаба, идем на берег к ожидающему нас катеру с "Ермака" - дедушки ледокольного флота, как уважительно называют его моряки. С каждым судном связываются судьбы многих людей. Каждое судно - это частица истории мореплавания, истории страны. С детищем Степана Осиповича Макарова - "Ермаком" - связано немало ярких страниц истории не только русского, но и всего флота вообще. До последнего времени сохранилась неприкосновенной каюта адмирала, его кровать и на стене - порыжелая фотография, спуск "Ермака" со стапелей. Теперь по типу "Ермака" построены многие ледоколы и суда с ледовым поясом. Некогда непроходимый "ледовый погреб" стал судоходным трудами замечательных русских мореходов. Сложнейшие арктические плавания совершили капитаны: Белоусов, Вызов, Воронин, Марков, Миловзоров, Николаев, Пономарев, Сорокин, Хлебников... Трудно поставить точку, закончить список тех, кто сделал возможным невозможное. Пройдет время, и их именами назовут суда будущего, которым станут доступны полярные моря во все времена года. 'Ермак' на рандеву Часы показывают позднее время, когда мы оставляем каюту Константина Константиновича и выезжаем к Владимиру Ивановичу Воронину на флагманский ледокол. С моря тянет холодом. Стоит полярный день. Его неугасающий свет озаряет поселок, скалистые острова с белыми пятнами снежников и стоящие на якоре суда. Между ними, пересекая отражения огней, плавают "несяки" - отдельные небольшие льдины. Легкая дымка переходит в низкое серое небо, высветленное у горизонта белым отблеском ледовых полей. Неразукрашенный и нерасцвеченный пейзаж этот бесконечно влечет к себе. И с каждым годом все больше и больше заселяют его жители степей, лесов, далекого юга и больших городов, находя себе тут вторую родину... Вельбот быстро пробегает короткое расстояние, и вот мы у парадного трапа. На душе тревожно. Как-то сложится работа?.. Вахтенный докладывает, что у капитана прием. Входим. Деловые разговоры уже закончены, и Владимир Иванович, проводив гостей, приглашает нас за вновь накрытый стол. Мы сидим, беседуем, в воздухе веет таким спокойствием, что невольно забываешь о близком пути, где командиру флагмана предстоит решать судьбу навигации, брать на себя ответственность за суда, снабжение городов и поселков. Приносят ключ от каюты. Воронин провожает меня, сам открывает дверь и желает спокойной ночи. Тронутый вниманием, прощаюсь и, отложив все сомнения и беспокойства на завтра, валюсь в постель. Утром будит шум брашпиля. Вирают якорь. Сейчас будем сниматься и поведем суда первого каравана. Скорее наверх. Обидно прозевать что-либо. Надо быстрее найти место на палубе, не заливаемое волной в шторм, с хорошим обзором, откуда можно писать в любую погоду. Середина судна занята надстройкой, оставляющей узкие проходы по бортам. На носу в непогоду не то что писать, а и находиться опасно. Остается кормовая часть с "видом назад". Пока осматриваюсь, слышу голос Воронина: - Игорь Павлович! Идите сюда! Он стоит наверху, на ботдеке, одетый по-зимнему. Поднимаюсь. Владимир Иванович здоровается и, переходя с палубы на палубу, ведет меня к трапу на ходовой мостик. Это место у моряков издавна носит название "алтаря корабля", и доступ на него разрешен только штурманам и рулевым матросам. Подчиняясь воле капитана, шагаю впереди него по крутым ступенькам наверх и оказываюсь среди штурманов. С суровым видом, молча выстраиваются они вокруг меня, готовые турнуть вниз неизвестно откуда и по какому праву появившегося незнакомца. Начало навигации - дело торжественное, и все они в сборе. Воронина они не видят, а он, поднявшись за мной вслед, пряча улыбку в усы, выдержав паузу, нарушает молчание: - Прошу, товарищи, познакомиться! Это художник такой-то. Он пойдет с нами. Его труд, с виду легкий, не проще и не легче нашего. После взаимных представлений Владимир Иванович предлагает мне идеальное рабочее место на банкетке справа от электрического машинного телеграфа: - Вам тут мешать не станут и обзор хороший. Здесь, работая с раннего утра до позднего вечера, близко узнаю Владимира Ивановича. Коренной помор, с детства впитавший веками накопленные знания и опыт своих предков - землепроходцев и мореходов, он всегда находил точное и образное объяснение любому явлению. Идем мы по чистой воде. Штиль. На небе облачная пелена. Подернутая мелкой рябью, рыжеватая морская поверхность местами точно заляпана разной формы пятнами серовато-коричневого оттенка. Они четко выделяются своей темнотой, и кажется, что сама вода под ними другого цвета. Внушая своей неестественностью беспокойство, море трудно поддается изображению. Странное это явление длится долго, и я пишу, упорно пытаясь разгадать его причину. Видя мои старания, Владимир Иванович спрашивает: - Что вы пишете? - Вот в этой ряби разнопегой пытаюсь разобраться. Трудно ее уловить. Непонятная она какая-то, особенная. - Засолонь это по-поморски. Где-то там облака таким манером солнце заслоняют. Погода переменится. Примечайте! Однако чаще всего состояния пейзажа скоротечны. Их быстрая смена заставляет писать этюды маленького размера, чтобы не тратить время на освоение холста большого формата. Изучать явления арктической природы, овладевая их изображением, надо не только пейзажисту, но и тем, кто пишет полярный жанр. Нельзя вырвать действующих лиц в картине из среды, где они живут и работают. Невнимание к ней порождает незнание присущих ей особенностей и не привязанные к месту действия работы художника, когда он, стремясь придать им "местный колорит", прибегает к надуманной "полярной экзотике". Каждое время года в высоких широтах имеет свои, только им присущие черты. Сейчас середина лета. Света и зажженных им красок хоть отбавляй. Чистота и прозрачность воздуха чеканят все до самого горизонта. Стоит выйти солнцу и заиграть на далеких берегах или ропаках и торосах, тут уже никакой палитры не хватает. Велико разнообразие льдов. Молодые, многолетние, то мелкобитые, то простершиеся бескрайними, уходящими за горизонт полями, они в каждом море имеют свои характерные формы и зеленые или голубые оттенки. Чем старше лед, тем он синее. Совсем старые - многолетние, пришедшие из высоких широт паковые льдины - зовутся капитанами "голубой глазок". Они необычайно прочны и опасны для судов. Летом, в ясные ночи, все заливается розовым светом низко стоящего, не заходящего за горизонт солнца. Тогда каждая неровность отбрасывает длинные синие или густо-лиловые тени. Если присмотреться, то видно, как каждый поворот снежной поверхности, каждая грань льда ловит отблески то зеленого, то золотого неба. Когда потянет теплом или поблизости окажется чистая вода, пойдут колдовать белые, серые, а то и цветные туманы, путать пространство, и приходится много зубов обломать, чтобы справиться с ними кистью. Подует ветер, принесет хорошую видимость, откроются глазу облака - и застынешь, пораженный их многоплановым строем. Нет ни дня и ни часа, похожего один на другой. Умей только видеть, успевай написать. Вот зашли за углем на Диксон. Сошли на берег и побежали в тундру. А там - какая красота! Звучный, богатейших красок ковер в их строгом сочетании незабываемо прекрасен. Недаром лег он в основу орнаментов и вышивок народов Севера. Уголь взят - и снова в путь. Надо успеть за короткое лето провести множество караванов и отдельных судов. Навигация в самом разгаре, а чистой воды в этом году немного. Обычно идти приходится сплошными льдами. Капитаны ведут себя в них по-разному. Когда встречаются слишком осторожные или нетвердые в своем деле - их называет Владимир Иванович "капитаны чересчур дальнего плавания", - то следует команда: "На ведомом! Завалить якоря на палубу!" После чего, воткнув нос транспорта в кранец кормового выреза ледокола, берут его на короткий буксир и заводят в лед. Миль через десять - пятнадцать буксирные тросы отдаются, и капитану чересчур дальнего плавания приходится послушно следовать за флагманом в пробиваемом им канале и повторять все эволюции впереди идущего. Ни налево повернуть, ни вправо податься, ни назад уйти - канал слишком узок, а кругом до самого горизонта простирается сплоченный лед. Воронин быстро ходит от одного крыла мостика до другого, только изредка посматривая назад, на подопечное судно. Внешне спокойный, как всегда, заняв наконец свое обычное место у электрического машинного телеграфа, говорит, ни к кому вроде бы не относя своих слов: - Была, помню, у стариков наших беломорских сказка. Жили в давние времена две сестры - Лень и Отеть. Вот спят они обе в избе на кровати. Просыпается Лень от того, что дым глаза ест, и говорит: "Слушай, Отеть, мы горим, пожалуй. Сильно дымно в доме". А Отеть в ответ: "Спи, знай, а дым мешает - одеяло натяни". Вот спят дальше. Спустя мало времени Лень опять говорит: "Отеть, а Отеть, пожалуй, так-то вот мы и сгорим - огонь видать". А та в ответ: "Далеко он. Спи пока". Спят дальше. Лень опять говорит: "Отеть, а Отеть, из избы уходить надо - огонь пятки жжет". А та в ответ: "Спи пока. Подожми ноги и спи - куда торопиться". Ну уж тут Лени невтерпеж стало - из избы выскочила, а Отеть так и сгорела. - Так вот, - после паузы продолжает Воронин, - и с Ленью-то людям тяжело, а вот кабы еще Отеть не сгорела, ну тогда совсем беда. День за днем идет проводка судов. Жизнь течет плавно и размеренно. В хорошую погоду, окончив вахту, выходят на корму кочегары. После жары у котлов хочется набрать полную грудь чистого, свежего воздуха, расслабить натруженные плечи и посмотреть вокруг на сверкающий белый простор. Тут же, у кормовой лебедки, упражняются с самодельной штангой курсанты мореходного училища, нагуливая себе мускулы. Владимир Иванович смотрит на это их занятие с иронической улыбкой. И когда вызванный на мостик для дачи "туманных сигналов" курсант, ухватив двумя руками подвешенное на тросике кольцо от гудка, тянет его, а гудок не гудит, только пар травит, и Воронин отстраняет его и, потянув одной рукой, говорит с усмешкой: "Что, не нагулял еще весу? Старайся давай!" - ребята не обижаются. И видно по всему, они с гордостью будут вспоминать, вернувшись с практики, дни, проведенные на флагмане, и рассказывать, что "сам Воронин" говорил с ними. А "сам Воронин" прошел суровейшую жизненную школу от поморского мальчишки-зуйка до капитана. Говорить об этом не любил и только раз вспомнил в разговоре, как приходилось выбирать снасть рыболовную голыми руками на морозе и руки не мерзли, до того тяжело было. Его отношение ко всякой работе было одинаково уважительно, лишь бы был труд, а не забава. В погожий день в часы капитанской вахты стали мы на границе тяжелых льдов и чистой воды на "рандеву", ожидать подхода очередного каравана. Уткнувшись носом в поле пакового льда, стоим неподвижно. Рулевой у штурвала. Машина чуть подрабатывает. Хорошо писать не торопясь, внимательно прослеживать во всех деталях сложную форму торошения, голубую снежницу и сине-зеленые подсовы в черной морской воде. Так проходит час, другой. Но вот потянул легкий ветерок, и нас стало относить. Приходится начинать другой этюд. Подходит Владимир Иванович. Спрашивает, кончена ли первая работа. На полярной границе Узнав, в чем дело, дает команду в машину и рулевому, ставит ледокол в прежнее положение и продолжает ходить по мостику от крыла к крылу. Как-то позже я пошутил, что на этот этюд, кроме моей, пошла не одна тысяча лошадиных сил. Шутки он не принял, сказав: - Дело-то оно все в том, что работа ваша только для дураков пустая да легкая! Воронину было не чуждо литературное творчество. Мне навсегда запомнились нечастые вечера в его каюте, с треской, квашеной капустой и крепким чаем на столе. Тогда из верхнего ящика, что в левой тумбочке письменного стола, извлекалась пухлая папка рыжего картона. В ней сохраняется толстая рукопись, отпечатанная на машинке. Она не переплетена. Над ней еще идет работа. Это мемуары - галерея точнейших портретов, история многих плаваний за годы долгой жизни, с детских лет до последних дней. Ведется повествование ярким, сжатым и образным языком, которому могут позавидовать профессиональные писатели. Дар художника слова был у Воронина в крови и, вместе с чувством формы, сделал его труд бесценным документом. Редко прочитывается больше десятка-другого страниц. Потом рукопись складывается, папка убирается обратно в ящик, и мы выходим на мостик. Пришли осенние морозы. Ночи становятся темными и длинными. Штурманская служба с каждым днем все сложнее. То ли сказывается усталость, то ли близость зимы, но иногда, в минуты отдыха, Владимир Иванович говорит: - Боюсь дожить до той минуты, когда не хватит сил подняться на мостик. Ну а случится такое, уеду бакенщиком на остров и буду вот это дописывать. Как бы смахивая минутный, несвойственный ему минор, открывает он тогда те страницы, где особенно ярок присущий ему юмор. Одна из них, как я помню, звучит примерно так: "Идем в тумане. В каюту входит вахтенный. Докладывает: - Слева по носу похоже, что земля просматривается. Поднимаюсь на мостик. Телеграф на стоп. Действительно, когда туман проносит немного, то у горизонта что-то вроде земли виднеется. У меня на судне Шмидт и Визе идут. По карте в этом районе земли нет. Приглашаю их. Показываю. Смотрят - не видят. Приказал бинокль им сильный принести. Установили. Опять не видят. - У вас, говорю, глаз не морской. Вам только навоз под сохой разглядывать. Взяли курс к земле. Подошли с промерами малыми ходами. Остров оказался. Нанесли его на карту и легли на курс. Через год получаю я от Отто Юльевича письмо. Пишет мне, что остров этот теперь на карте обозначен будет и имя ему дано -"остров Шмидта". Прочел я письмо и отвечаю: - Несправедливо это, по-моему. Остров следовало бы назвать "остров Спорный"." Юмор у Владимира Ивановича беззлобный, как сама улыбка в углах глаз. "Дело все в том..." - говорит он, просто и наглядно развенчивая своего собеседника, не успевающего сообразить, как он попал на удочку. Как и в записях, в устных рассказах никогда не слышится желания блеснуть чем-либо. Они всегда конкретны, лишены "я", очень разносторонни. Иногда, привалясь к телеграфу и не глядя на мой этюд, чтобы не мешать, рассказывает он о жизни Соловецкого монастыря, о первых плаваниях по Великому Северному морскому пути, об устройстве и жизни прежних полярных станций, или, как их в старину называли, зимовок. Вспоминает к случаю и бывальщины поморские, приметы и поговорки. Общение с Ворониным оставило во мне неизгладимое впечатление, но мемуары его запомнились особенно ярко. В них главенствуют наблюдения над жизнью и людьми да вытекающие из них глубокие мысли. Стыд и позор тем, кто утаил рукопись после его смерти. Бесследно исчез этот документ - свидетельство освоения Великого Северного морского пути. Хочется верить, что рано или поздно всплывет он и расскажет потомкам о ярких событиях и людях славной, героической эпохи. Все меньше остается в живых ее свидетелей, а еще меньше - тех, кто участвовал в ее создании, находил в себе силы вести дневники, писать о себе и о своих сотоварищах. Вахтенные журналы и донесения - это голые факты о сделанном, а не о тех, кто делал. Вот почему каждая строчка живых воспоминаний скажет порой больше сухой цифры. Нашу Арктику "делают" люди. Люди будто и обыкновенные, как большинство наших современников, а в то же время и необыкновенные своим простым отношением к тому, что принято называть героизмом. И сами их взаимоотношения, получившие название "полярная дружба", стали примером для других. Арктическая история, назовем ее так, нужна в первую очередь не для прославления, а для последующих поколений. Достойно, а не зазорно иметь в своем прошлом больших людей и брать с них пример. Мысль эту Владимир Иванович прямо не высказывал. Не в его натуре морализировать, но в минуты раздумья, когда сокровенное поднимается на поверхность, вспоминал он дела мореходов русского прошлого как пример высокой морали, образец мужества и чувства долга. В этих редких, но углубленных разговорах, пожалуй, чаще всего упоминал он имена Челюскина, Прончищева и его жены Марии. ...Необыкновенно легко и плодотворно работается мне в этом плавании. В каюте собралось множество пейзажных этюдов, рисунков и портретов членов команды - боцмана, электриков, кочегаров... - вошедших в галерею людей Арктики. Среди них особое место занимает портрет Владимира Ивановича Воронина. На нем он написан в своей любимой позе - навалясь грудью на телеграф и положа на его рукоятки руки в шерстяных варежках вязки его жены Пелагеи Ивановны. Так он читает развернутую перед ним природой Ледовую книгу. Иногда, устав, выпрямляется, заходит за штурвал со стоящим на широкой банкетке рулевым матросом и смотрит за корму на ведомый караван. Походив по мостику, возвращается к телеграфу и, опершись на него, снова смотрит вперед. Владимир Иванович постоянно думает о погоде, о своем ледоколе, о всем вверенном ему хозяйстве. Даже по ночам, не в свою вахту, поднимается он временами на мостик в ботах, варежках и старой кепке с помятым большим козырьком. Распахнув воротник и подставив морозному ветру голую грудь, внимательно вглядывается в небо и лед, смотрит, как следуют сзади суда. Потом минут десять - пятнадцать прислушивается, как ломается и шаркает лед под форштевнем, и уходит к себе в каюту. От этого вахтенным становится спокойнее, охватывает чувство домашнего тепла и надежности. В Воронине всегда ощущается внутренняя сила и твердость, способная не спасовать перед любым натиском обстоятельств. Таким я его понял и таким написал в портрете - без позы, как говорят "всегдашним". Работая, убеждался, что сделать ему памятник - задача для скульптора почти непосильная. Там нужна именно поза, нужен выразительный жест, а это все применительно к нему будет ложным, не соответствующим истине. Не подходило к нему и бытующее в литературе представление о капитанах как о "морских волках", живущих "морской романтикой" и ничем, кроме своего дела, не интересующихся. Само понятие романтики он как человек земной считал чем-то легковесным и моряку неподобающим. Время идет. По вечерам малиново-красное солнце, выныривая из золотых облаков, уходит за горизонт. Скоро наступит осень. Надо спешить. Ледоколам работы много. Уголь нам подвезли в море, и земли мы не видим. Что делается на материке - не знаем. Однажды в сброшенных ледовой разведкой бумагах оказываются слова: "Художнику! Дома у вас благополучно. Сообщил, что вы здоровы". Это написал столь сурово встретивший незнакомого художника начальник штаба морских операций. Занятый до предела, он нашел время связаться по своей инициативе с моими близкими и сообщить мне об этом. Как это непохоже на надуманные рассуждения иных досужих критиков, что Арктику надо изображать обязательно хмурой, а людей ее - жесткими и суровыми. Как-то, когда мы зашли в скопление тяжелого пака, навалил туман и началось сжатие. С нами был "Ермак", помогавший проводить большой караван малых судов, не приспособленных к плаванию во льдах. А они, все более уплотняясь, стали тороситься, грозя раздавить слабые корпуса. Из белой мглы раздаются гудки. Положение с каждым часом осложняется. Со всех сторон слышны усиленные репродукторами голоса. Все труднее ледоколам окалывать и собирать вместе своих подопечных. Видимость падает. Около нашего борта ледовые поля, стискиваясь, выжимают порой валы обломков, а мы должны выделывать сложнейшие эволюции, спасая караван. Воронина, не покидающего мостик, видят с близ находящихся судов, и их экипажам становится спокойнее... Морозная радуга. (Министерство культуры СССР.) Все окончилось благополучно. Мы на чистой воде. Настал момент расставания. Суда целы и построены в кильватер. Впереди и чуть в стороне стоит флагман и за ним "Ермак". Кажется, сама погода рада нашей победе. Опять светит солнце, и в легкой дымке, совсем рядом с нами, возникает бледная туманная радуга. Караван трогается, и суда, одно за другим, идут под нее, как под триумфальную арку. И нет почти ни одного, чтобы с мостика не донеслось: - Владимиру Ивановичу, моему учителю, спасибо! Капитану Воронину, наставнику, доброго плавания! Малым ходом, медленно проходит процессия. Искренне и торжественно звучат слова признательности человеку, самоотверженно посвятившему всего себя, всю свою жизнь людям Арктики. А он, еще не сбросивший усталость, отвечает, как на параде, взмахами руки... Все ближе сходятся утренние зори с вечерними. День заметно укоротился, и я с грустью улетаю домой. Там, в своей мастерской, боясь растерять впечатления и чувства, начинаю большую картину о Владимире Ивановиче Воронине. С раннего утра до позднего вечера, уходя домой только поспать, работаю над большим холстом. Проходит неделя за неделей, а я все еще полон воспоминаниями. Они толпятся перед глазами и в голове, не вмещаются в картину и, толкая под локоть, сбивают, мешают вести основную линию. Постепенно она все же выкристаллизовывается, все вливается в единое русло, и работа начинает ладиться. Весь холст уже в работе, когда однажды вечером раздается звонок. Я никого не жду. Все знают, что у меня "рабочий запой". Недоумевая, спускаюсь вниз. Отпираю. На пороге Константин Константинович. Обрадованный, веду в мастерскую... Константин Константинович подходит к картине. Большого роста, могучий. Стоит долго. Потом не таясь утирает слезу и тихо говорит: - А Володи-льдинки не стало. Долго сидим мы, вспоминая Владимира Ивановича... Капитан Воронин Только через несколько дней нахожу в себе силы взять кисть, но она уже не может продолжать начатое. Другое содержание входит в картину. Теперь она должна стать памятником Воронину. Такой она и становится. Такой ее и знает зритель. |